На отдыхе у костра зашла между охотниками речь о том, какая из птиц всех умней. Решено было — дикие гуси. У них и в полете свой строй, и на отдыхе они караульных выставляют, — поди подтаись к ним.
Старик Панферыч в толках охотников участия не принимал, а когда все согласились на гусях, рассказал вот что:
— Довелось мне прожить два года на великой реке Оби под городом Березовом. Там диких гусей и казарок зовут ляками. Нигде такого пролета их не видал. Весной и осенью валом валит ляк. Тут и серый гусь, и гуменник, казара белолобая большая и малая белолобая — пискулька, и красавица расписная краснозобая казара — чеквой, по-тамошнему. Этот самый веселый гусек: летят — без умолку между собой калякают — ляк-ляк-ляк-ляк-ляк! А сядут, — сейчас в драку.
В верховьях Оби на гусей уж не охота: там промысел их.
Задумал промышлять и я. На реке, на острову вырыл себе яму для засидки. Над ней козырек сделал, засыпал всё песком для маскировки. Бойница над самой землей — что твой дзот!
Манщиков шагов на двадцать впереди выставил: чучела гусиные. Как я есть препаратор, чучельщик, то сам их и делал. Первоклассные у меня чучела, и в разных позах: один гусь травку щиплет, другой голову поднял, третий шею вытянул, клюв раскрыл — шипит будто, ущипнуть кого-то хочет. Перо к перу аккуратно на всех лежит, гладенько.
Ляки ведь птица хорошо грамотная: чуть что не так, одно какое перышко не в порядке, — нипочем чучелу не поверит. Всех манщиков носами к ветру ставишь, чтобы перо на них, не дай бог, не заершилось.
Всё у себя по всей строгости организовал, по всем правилам, как полагается. И с ночи засел в засаду.
Чуть рассветать стало, слышу — ляк-ляк-ляк-ляк-ляк!.. — потянули. Спервоначалу высоко где-то летели, чуть до земли голоса их доносились.
У меня и вабик с собой — дудочка такая короткая. Поманю, поманю их гусиным голосом, — да нет, не снижаются! Тянут себе в поднебесье караван за караваном.
А как хорошенько развиднялось, так и стали к моим манщикам подваливать, — знай не зевай! Рядом садятся, — гляди только, не ошибись, которое чучело, который живой ляк.
Я по ним бью проворно, время не теряю. Гусь — он ведь птица веская, он на подъем тяжел. Пока стадечко на крыло станет, я из второй, из запасной двустволки еще два выстрела дать успею.
Густо валит ляк: пока ружье перезаряжаешь, — уж новое стадо приземляется.
Раз я замешкался с ружьями: гильзу в дуле заело. Глядь, — а стадечко чеквоев уж тут как тут. Рассыпались по берегу.
Гляжу — один красавец шею к земле да как зашипит на чучелу! Так в бой и лезет, несмотря что у меня серый гусак был чуть не вдвое больше ростом этого задиры.
Гляжу — подскочил да тюк серого клювом в бок! Так дал, что чучело мое повалилось на песок кверх ногами.
А чеквой весь расщеперился, перья дыбом — и пошел, и пошел, вокруг него гоголем! Еще бы: вон какого дядю сшиб! И опять шею к земле и шипит: «Вставай, дескать, еще получишь!»
Чучело, само собой, лежит себе, не шелохнется. Это было то чучело, которое с вытянутой шеей. Лежит в самом, сказать, неправдоподобном положении, на спине, как ни одна птица никогда не ляжет.
А этот чудак его обхаживает, — никак не сообразит, что перед ним чучело! — всё его на бой вызывает.
Вот и толкуй про гусей, что умная птица. Какой уж тут ум, когда чучелу от живой птицы отличить не умеет!
— Тугодумы они, птицы-то, — зашумели охотники. — Взять хоть тетеревей. Тоже ведь осенью ладно к чучелам подваливают. Ну, с издали они, понятно, видят на голой березе подобия косачей да тетерек, — к ним и летят, доверяют. А рассядутся кругом по веткам, — сидят и глядят: будто так, будто и не так? Будто это тетерева, а будто и не тетерева — кто их знает? А пока думают, тут мы…
— Ничего они не думают! — сердито прервал Панферыч. — Сидят себе и лупят глаза на чучела, только и всего. Кабы думали, так враз бы улетели. Вот и этот чудак — чеквой-то мой — ходил, ходил вокруг поваленного чучела, — видит, тот не встает, сигнала ему к драке не подает, — он и завял. Отошел в сторонку, — перья у него на спине улеглись, — и давай травку щипать у себя под ногами как ни в чем не бывало.
Выходит, значит, пока стояло чучело в позе: на двух ногах и шея к земле опущена — «к драке готов!» — так было оно врагом, живым гусаком. А лежит это же самое чучело кверх томаршками, не шевелится, — как будто оно никогда и птицей не было.
— Получается… — сказал один из охотников, задумчиво вороша длинной веткой уголья в костре. — Получается, вовсе не могут соображать птичьи мозги.
— Ну, это как сказать! — еще сердитее отозвался старик Панферыч. — Не надо только с них человечьего ума спрашивать.
Да вот послушайте, что дальше было со мной на той же охоте.
Весенним тем утром валом валит ляк, чеквой да пискулька, — я только ружья успевал перезаряжать, палил да палил. Чучело, которое тот чеквой уронил, пришлось, конечно, опять на ноги поставить. Следы свои на песке я, само собой, веточкой хорошенько замел. И только залез в свой дзот, — сейчас опять стадо подвалило.
Я и по этому четыре выстрела дал, и еще по одному два раза стрелил — больше не поспел. А дальше стоп! — как отрезало.
Летит надо мною стадо за стадом. Я их ваблю, приманиваю на голос-то. Начинают снижаться. Вот, думаю пошли на посадку — сейчас тут будут… А они — ляк-ляк-ляк! — и давай опять высоту набирать.
Ясно: приметили что-то подозрительное. А что? — вот пойми их!
Вылез я из своего прикрытия. Каждое чучело осмотрел. Ни в одном никакого изъяна.
Следы засыпал свои, опять в дзот залез. Ваблю, ваблю, — нет, не верят моим манщикам ляки, так и шарахаются от них! А может, и не в манщиках тут дело? Не должно бы…
Пришлось охоту кончить. Собрал я свои чучела, взял ружья — да в лодку. Прибыл в Березов на пристань.
Сижу, других охотников дожидаюсь: на реке вовсю еще шла пальба по лякам.
Наконец подъезжает знакомый промысловик. Спрашиваю у него:
— Такие-то и такие дела. Скажи на милость, отчего такое у меня охота не задалась? Ведь валили же спервоначалу ляки к моим манщикам. Чего вдруг бросили?
Старый промысловик все мои чучела осмотрел, подумал малость. Потом расспросил подробно, как у меня засидка сделана, хороша ли маскировка, да где бойница проделана, да много ли раз стрелял… Потом еще подумал. И говорит:
— Не поленись, друг, поезжай назад на свой остров. Зорко приглядись, — нет ли там чего на песке, что бы ляков отвадить могло?
Я поехал на следующее утро. Может, думаю, на самом деле что из кармана обронил — незнакомый какой лякам предмет?
Всё хорошо осмотрел — решительно нет ничего подозрительного. Кой-где зеленая травка растет, а то всё чистый песочек. Золотом на солнце блестит, искрится, а от дзота моего, от бойницы — она у меня над самой землей проделана, — серенькая дорожка по песку бежит, чуть серебрится. От пороху это. Порох-то у меня простой, охотницкий. Нагару от него порядком. Вот он и ложился на песок перед бойницей по вылете из стволов.
Ну, я не стал лишне топтаться, дорожку эту засыпать. Манщиков своих расставил, сам в яму залез, да за вабик.
Та же картина, что и вчера: только пойдут ляки на посадку, вожак голос подаст, — всё стадо разом вздымет — и мимо!
«Да неужто, — думаю себе, — эта пороховая дорожка тому причиной? Быть того не может!»
Вылез всё-таки, дорожку засыпал аккуратненько.
И что ты скажешь! Только залез в свой дзот, только за вабик взялся, — той же минутой приземлилось стадечко пискулек, потом чеквоев, потом серых гусей.
Надо же, какой, значит, у ляков глаз дотошный! С какой высоты эту серенькую дорожку примечает!
И сейчас же мозги сработают: откуда, мол, здесь на чистом песочке такая дорожка взялась?
Разобраться, что это порохового нагара след, они, само собой, не могут, — не люди ведь. А всё-таки подозрительно: серебристое на золотом! Не видано такое.
Ляки — они ляки и есть. И ум у них свой — лячий ум. С человечьим умом его равнять не приходится.
Которое, скажем, чучело сделано ладно и поставлено правильно, с тем ляк сейчас в драку: за гуся принял. А опрокинь чучело, дай ему не ту позу, — оно уж для ляка и вовсе не птица.
Или, к примеру, эта дорожка серенькая невиданного блеска. И кончено: сигнал — опасность!
Небось тут лячий ум сработал, где жареным пахнет. Тут они мне на жаркое не попали…